Комедия Гоголя и театр Пушкина

Полтораста лет разыгрывается притча о попавшем впросак городничем и о молоденьком путешественнике, принятом жителями неведомого городка едва ли не за мессию, ниспосланного в отдаленный край для дарования обывателям закона и правды. Полтораста лет раскатывается по сцене тревожное “р” первых фраз; но происходящее на подмостках всегда ново, и пребудет оно ново еще полтораста лет, и еще, и еще. Чиновник Поприщин из “Записок сумасшедшего” уверял, что луну делают в Гамбурге. Но что Гамбург! В маленьком городке Российской империи сотворили

и солнце: случайного проезжего наделили сиятельными титулами и чинами; и одни в уповании на справедливость простирали к нему руки, а другие, трепеща перед ликом его, несли ему жертвы (взятка – память о жертвоприношении, оттого-то и вручать ее подобает смиренно, едва ли не коленопреклоненно, воздавая мздоимцу божеские почести).
А Пушкин, тяготившийся уходом театра в “чертоги”, но скрепя сердце признававший историческую обусловленность такого ухода, все же мечтал о воздействии на театр площадных, народных традиций. И “Борис Годунов”, и трагедия “Скупой рыцарь”, “Моцарт и Сальери”, “Каменный
гость” и “Пир во время чумы”, и “Сцены из рыцарских времен” ориентированы на какой-то неведомый нам, не состоявшийся, но манящий своей не разгаданностью театр смеха, жалости, ужаса. Мудрого смеха, разрывающей сердце жалости и ужаса, связанного с чувством ответственности человека за себя и за тир. Отзвуки театральных предположений, подобных пушкинским, несомненно, есть в “Ревизоре”: в комедии Гоголя живы традиции таинственных подмен одного человека другим, внезапных появлений неузнанного носителя истины; совпадений, ошибок. Разделение, дифференциация как-то особенно настораживали Гоголя, словно несшего в своем сознании некое воспоминание о цельности мира и порывавшегося в себе, в судьбе своей, в своем гражданском и художническом призвании восстановить эту цельность. Поэтому “Ревизор” – комедия, сквозь которую просматривается и что-то трагическое. Неведомый город управляем людьми, совершившими ошибку, выходящую далеко за пределы того, что мы непосредственно видим. Город запущен и разворован. Но? улицы, впрочем, можно и подмести, по-детски кривляющихся учителей урезонить на время, а больным взамен отрепья выдать одежонку почище. Однако над городом тяготеет ошибка, которой не исправишь, и эта непоправимая ошибка соборной, всеобщей совести, повлечет за собою другую: Хлестакова примут за ревизора.
Страх создал ревизора. Это, разумеется, страх социальный; но это не только заурядный страх перед административной расправой. Это – ужас, о котором так хорошо сказал Пушкин; ужас внезапного предстания перед грозным судьей, судией. Он похож на ужас предвидения мифического судного дня, и реализуется он в ужасе перед жестом: “А подать сюда Ляпкина-Тяпкина! А подать сюда Землянику!” – в этих словах, вложенных пришедшим в смятение городничим в грозные уста воображаемого ревизора, явственно виден и жест – всегдашний жест Гоголя и его героев; властная рука – страшная рука? – простирается к человеку. На него указует невидимый перст, манящий его куда-то туда, где ведома правда и справедливость. И перед жестом страшной руки бессилен и городничий, и судья, и все ближние их.
“Ревизор” подсказан Пушкиным. “Ревизор” немало походит на пьесу земляка Гоголя, украинского писателя Г. Ф. Квитка-Основьяненко “Приезжий из столицы”. Менее известно, что в мае 1831 года в приложении к журналу “Московский телеграф” была опубликована комедия “Ревизоры”. Самому Гоголю было отлично известно это “вымышленное событие в лицах”, принадлежавшее, очевидно, перу Николая Полевого, литератора, Гоголю достаточно чуждого. И прямые его отзвуки в “Ревизоре” есть: в “Ревизорах”, например, действовал судья Цапкин, в “Ревизоре – Ляпкин-Тяпкин. В “вымышленном происшествии…” тоже говорилось о страхе, испытываемом плутом-чиновником перед ревизией. Дочь плута и там выходила замуж за ревизора, и он расточал ей нежности: “Я буду летать к вам на крыльях любви и нетерпения… Мог ли я ожидать, ехавши сюда заниматься скучными, приказными делами, что найду здесь счастие моей жизни?” (лексика, тон этих томных тирад – прямо-таки хлестаковские!). Словом, “Ревизор” откровенно ориентирован на “Ревизоров”.
В 1831 году юноша Гоголь восторженно приветствует пушкинского “Бориса Годунова”. Его рецензия по обычаю времени написана как репортаж из книжного магазина: читатели с жаром обсуждают новинку литературы. Немудрящий толстяк, затесавшийся среди публики, хвалит мастерство Пушкина, “поворачивая перед глазами своими руку с пригнутыми немного пальцами, как будто в ней лежало спелое яблоко”. Произведение Пушкина ему по душе, но ничего членораздельного толстяк сказать не умеет. Зато некто Элладий, созерцая кипящую вокруг суету книголюбов, говорит своему единомышленнику Полиору о возвышающей душу силе поэзии, воплотившейся в строках Пушкина. И “безмолвно пожал Полиор ему руку”: жест протягиваемой руки вводится даже в критическую заметку; и восторженный почитатель Пушкина в порыве патетики застывает “с подъятыми руками к небесам”.
И здесь, в одном из первых литературно-критических опытов Гоголя, высказывается заветная для писателя мысль о необходимости “примирения между двумя – враждующими природами человека”: между духом и телом, плотью со всеми необходимыми ей вещами, вещицами; между верой и разумом. “Борис Годунов” Пушкина – образец поэзии, сулящий долгожданное примирение.
Юноше Гоголю нравится сам пушкинский герой, Борис Годунов. Гоголь выделяет его духовность: да, он совершил преступление; но он ничего не хотел для себя. “О, как велик сей царственный страдалец! Сколько блага, сколько пользы, сколько счастия миру – и никто не понимал его…” С юношеской рецензией Гоголя можно и надо спорить: Борис Годунов был значительно более сложен. Был он, видимо, достаточно зловещей фигурой; а в трактовке Пушкина Борис Годунов стал литературным основоположником несостоявшихся благодетелей человечества, пытавшихся идти к всеобщему благу через зло, через кровь невинных. От пушкинского царя – прямая дорога к студенту Родиону Раскольникову из “Преступления и наказания” Достоевского. Но для Гоголя в герое Пушкина было дорого величие государственных замыслов и страдание.
Но Годунов жил давно. А давнее мы предпочитаем видеть и патетическим, и великим: люди, страсти и даже преступления, даже ошибки предков видятся потомкам очищенными от подробностей быта, озаренными каким-то торжественным светом. Велико было страдание царственного преступника, велик был и грех его: во имя того, чтобы принести подданным благо, перешагнуть через кровь, убить невинного младенца, семилетнего мальчика-царевича (распустили слух: царевич играл и в припадке падучей болезни нечаянно наткнулся на нож).
Но как бы обернулась история царственного страдальца сейчас, в русском чиновническом быту? Как бы прожил он свою жизнь и как выглядела бы теперь его агония, его муки, страдания?
“Борис Годунов” Пушкина долгое время носил название, которым Пушкин необычайно гордился: “Комедия о настоящей беде Московскому государству, о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве. Писал раб божий Алекс сын Сергеев Пушкин в лето 7333 на городище Ворониче”. Замечательное заглавие это сгладилось, стерлось. “Борис Годунов” стал восприниматься в духе театра “чертогов”, жанрово однозначно. Слово “комедия” в первоначальном пушкинском заголовке имеет значение очень широкое и может обозначать вообще всякое народное назидательное представление. Но как бы то ни было, а комедия все же и есть комедия; и “Борис Годунов”, по замыслу Пушкина, не знает четкого разграничения комического и трагического: понятия “комедия” и “беда” уживаются рядом. Прошлое могло перестать быть прошлым: “комедию” разыгрывала бы труппа бродячих актеров начала XVII столетия. Для них представленные события были бы бедой, которая только что миновала. А зрители, современники Пушкина, смотрели б спектакль в спектакле: придя в “чертоги”, в театр, они увидели бы на его подмостках то самое искусство, которое родилось на площади. И это был бы уникальный спектакль, переносящий современников “отсюда”, из их настоящего, “туда”, в прошлое, рассказывающее о себе на своем собственном языке.
Но приближать отдаленное, мысленно совершая путь “оттуда сюда”, в российское настоящее, проецировать давние события в современность было распространенным литературным явлением. Пушкин применил повествование Шекспира о Тарквинии Гордом к русским помещичьим нравам, получился “Граф Нулин”, поэма, герой которой, кстати, разительно похож на гоголевского Хлестакова. Хорошо, что Пушкин оставил собственноручное свидетельство: открыл секрет замысла поэмы, указал, что это пародия на Шекспира. Не будь такого свидетельства, исследователю, который (допустим!) отважился бы сопоставить Нулина и героев античности, никогда не поверили бы. Но почему бы и Гоголю не соразмерить события XVI-XVII веков с XIX веком и не перенести действие из монастырской кельи и из царских палат в провинциальную гостиницу и в покои правителя-городничего?



1 Звезда2 Звезды3 Звезды4 Звезды5 Звезд (Пока оценок нет)
Loading...


Комедия Гоголя и театр Пушкина