Василий Шукшин и Владимир Высоцкий: параллели художественных миров

Ничипоров И. Б. Шукшин и В. Высоцкий как художники сформировались и заявили о себе на рубеже 1950-х — первой половине 1960-х гг., в эпоху коренных сдвигов в общественном и культурном сознании, постепенного обретения утраченных духовных ориентиров. В этом смысле и «деревенская» проза, и авторская песня — на разных творческих путях — выразили единый культурный код времени, связанный с духом раскрепощения, взысканием истины о национальном характере, историческом опыте века и современности; с открытием новых художественных форм.
Двух художников сближал несомненно «синтетический» тип творческой личности, который проявился у них в оригинальном симбиозе искусства словесного и искусства исполнительского. Будучи талантливейшими актерами, тонко чувствующими законы сцены, они по-своему воплотили драматургическое начало в произведениях: Шукшин — в рассказах, повестях и киноповестях, Высоцкий же — в своих как исповедальных, так и «ролевых» песнях; в песнях, созданных для кинофильмов.
В исследованиях, посвященных поэтике прозы Шукшина, не раз отмечалось, что в основе организации шукшинского рассказа лежит всегда острая ситуация, перипетии которой раскрываются в драматическом, подчас комедийном ключе; а оригинальный тип повествования определялся через сопоставление с » «байкой, начатой с полуслова; без предисловий и предварений, «с крючка»» (Л. А. Аннинский ). И это во многом близко поэтике песен Высоцкого самых разных жанрово-тематических групп (от «блатных», «военных» до «спортивных» и «бытовых»), для композиции которых были характерны стремительная «новеллистичная» динамика, напряженная конфликтность на «изломах» сюжета, а также идущее от драматургии преобладание диалогового начала.
Актерская одаренность обоих художников предопределила особое «многоязычие» в их произведениях, свободное оперирование «чужим» словом, делавшее персонажную сферу и шукшинских рассказов, и песен Высоцкого многоликой и внутренне драматизированной. Подобно тому, как рассказы Шукшина справедливо называли «скрыто осуществленными пьесами», в стихах-песнях Высоцкого изначально заложенное в их ткани театральное начало актуализируется в ходе подлинно актерского авторского исполнения — достаточно вспомнить поразительный по своему сценическому потенциалу «Диалог у телевизора» (1973). Роднит двух авторов и общая направленность их таланта — «лирическая, трагедийная» и одновременно «гротесково-сатирическая». Симптоматично, что их творчество, ставшее сферой «пересечения между высокой литературой и жизнью простых людей, между их речью и языком поэзии», предопределило знаковый характер самих фигур «Гамлета с Таганской площади» и создателя «Печек-лавочек», «Калины красной» для национального сознания в середине столетия. А их ранний уход в зените творческой славы был встречен поистине общенародной скорбью.
Личностное и творческое общение Шукшина и Высоцкого не было регулярным и продолжительным. Известно, что Шукшин входил в дружеский круг на Большом Каретном (А. Утевский, Л. Кочарян, И. Кохановский, А. Тарковский и др.), значивший так много для формирования поэтической индивидуальности Высоцкого; был одним из первых слушателей его ранних «блатных» песен. Позднее опыт восприятия современности сквозь призму именно «блатной» среды, ее болезненного мироощущения окажется чрезвычайно значимым для Шукшина в «Калине красной». Ценя артистическое дарование младшего современника, интуитивно ощущая стихийность и глубоко национальные корни его творческого духа, Шукшин даже пробовал Высоцкого на роль Пашки Колокольникова, а позднее намеревался отдать ему главную роль в «Разине». Связи с творческим «братством» Большого Каретного были обусловлены для Шукшина и участием в фильме «Живые и мертвые», где вторым режиссером был Л. Кочарян.
В интервью и сценических выступлениях разных лет Высоцкий неоднократно подчеркивал свою любовь к наследию Шукшина, которое прочно ассоциировалось в его сознании со столь ценимым им творчеством «деревенщиков»: «Мне очень нравятся книги Федора Абрамова, Василия Белова, Бориса Можаева — тех, кого называют «деревенщиками». И еще — Василя Быкова и Василия Шукшина…&quo
T;. Уже после смерти Шукшина, которую Высоцкий воспринял глубоко личностно, прервав свою гастрольную поездку в составе таганской труппы в Ленинград ради участия в похоронах, поэт-певец в ходе одного из выступлений вновь обратился к воспоминаниям об общении с Шукшиным, рассказав об истории зарождения посвященного ему лирического реквиема («Памяти Василия Шукшина», 1974): «Очень уважаю все, что сделал Шукшин. Знал его близко, встречался с ним часто, беседовал, спорил, и мне особенно обидно сегодня, что так и не удалось сняться ни в одном из его фильмов. Зато на всю жизнь останусь их самым постоянным зрителем. В данном случае это для меня значит больше, чем быть участником и исполнителем. Я написал стихи о Василии, которые должны были быть напечатаны в «Авроре». Но опять они мне предложили оставить меньше, чем я написал. Считаю, что ее хорошо читать глазами, эту балладу. Ее жаль петь, жалко… Я с ним очень дружил. И как-то я спел раз, а потом подумал, что, наверное, больше не надо…».
В стихотворении «Памяти Василия Шукшина» трагедийное восприятие безвременного ухода Шукшина, облеченное в форму теплой, задушевной беседы («Все — печки-лавочки, Макарыч»), обогащается глубоким диалогом с образным миром писателя. В активной творческой, актерской памяти автора отложились душевный строй шукшинских персонажей («А был бы «Разин» в этот год… Такой твой парень не живет! «), кульминационные кадры «Калины красной», высвечивающие личностную и общенациональную трагедию в участи главного героя:
Но, в слезы мужиков вгоняя,
Он пулю в животе понес,
Припал к земле, как верный пес…
А рядом куст калины рос —
Калина красная такая…
Колорит разговорного народного слова, окрашивающий стилевую ткань стихотворения, избавляет его от излишней патетики. Автор подчеркивает свою творческую близость «герою» реквиема, с горькой улыбкой вспоминая об относящейся к обоим «актерской» примете («Смерть тех из нас всех прежде ловит, Кто понарошку умирал») и даже изображая Шукшина в качестве гитариста, что усиливает пронзительный лиризм сокровенного общения автора и героя: «Коль так, Макарыч — не спеши, Спусти колки, ослабь зажимы…». Уход близкого по духу художника наполняет лирическое «я» предощущением трагической краткости и собственного земного пути, а разворачивающаяся здесь «драматургия» предсмертного поединка с Роком и смертью напоминает коллизии философских баллад Высоцкого («Натянутый канат», «Кони привередливые» и др.) — неспроста это стихотворение определено автором именно как баллада:
Вот после временной заминки
Рок процедил через губу:
«Снять со скуластого табу —
За то, что он видал в гробу
Bsp; Все панихиды и поминки…».
Одним из веских оснований типологического соотнесения художественных миров Шукшина и Высоцкого является углубленное исследование каждым из них национального характера — неслучайным было в этой связи их обращение к творческому переосмыслению мотивов народных сказок («До третьих петухов» Шукшина, песенные «антисказки» Высоцкого).
Национальный характер нередко связан у Шукшина и Высоцкого с кризисными, разрушительными интенциями и одновременно с мучительным стремлением осилить нелегкий груз недавнего исторического опыта, любой ценой превозмочь духовное удушье. Потому герои рассказов Шукшина и «ролевых» песен Высоцкого так часто оказываются «на последнем рубеже» своего бытийного самоопределения.
В рассказах «Крепкий мужик» (1969), «Сураз» (1969), «Степка» (1964), «Леся» (1970), киноповести «Калина красная» (1974) явлено разрушительное в своей стихийной необузданности начало русской души, утратившей духовные опоры.
В «Крепком мужике» страсть героя к «быстрой езде», залихватская удаль оборачиваются угрозой самоуничтожения нации. «Драматургическая» острота эпизода сноса церкви раскрывается не только в надрывных жестовых и речевых нюансах поведения Шурыгина («крикливо, с матерщиной»), но и в окаменелом состоянии деревенских жителей, в душах которых, «парализованных неистовством Шурыгина», брезжащий свет воспоминаний о прежней значимости священного места оказывается бессильным перед стихийной агрессией. Героям же и ранних «блатных» песен Высоцкого («Тот, кто раньше с нею был», 1962; «Счетчик щелкает», 1964; «Татуировка», 1961), и его поздних философско-исповедальных баллад знакомо то парадоксальное сочетание лирически-нежных струн души и «гибельного восторга» самоистребления, готовности «добить свою жизнь вдребезги», стояния «у края», которое оказывается ключевым в созданных Шукшиным художественных характерах: Спирьки Расторгуева («Сураз»), Леси и Степки — героев одноименных рассказов и, конечно, Егора Прокудина («Калина красная»), с его щемящей нежностью к березкам-«подружкам», пашне, от которой «веяло таким покоем».
В рассказе — «портрете» «Сураз» колорит меткого сибирского слова, давшего название произведению, выводит на размышления о нелегком историческом опыте поколения («и вспомнились далекие трудные годы… недетская работа на пашне»), о «рано скособочившейся» жизни героя, прожитой «как назло кому» — от случая с учительницей немецкого языка, залихватского «отстреливания» под ухарское пение «Варяга», в чем обнаруживается близость психологическому состоянию многих героев Высоцкого, — до любовной коллизии, которая, как и в ранних песнях Высоцкого («Наводчица», «Татуировка», «Тот, кто раньше с нею был» и др.), неожиданно высвечивает неординарность и даже артистизм загрубевшей натуры персонажа: «В груди у Спирьки весело зазвенело. Так бывало, когда предстояло драться или обнимать желанную женщину».
Доходящая до самого «нерва» души саморефлексия героев Шукшина и Высоцкого противопоставлена спокойной, насмешливой уверенности их антагонистов — будь то «физкультурник» с «тонким одеколонистым холодком» из шукшинского рассказа или казенный обвинитель в песне Высоцкого «Вот раньше жизнь! » (1964), «деловой майор» в «Рецидивисте» (1963), безликие «трибуны» в «спортивных» песнях… Не щадя себя и ощущая себя на «натянутом канате» лицом к лицу с гибелью, герои Шукшина и Высоцкого осознают давящую бессмысленность бытия вне духовного опыта: «Вообще собственная жизнь вдруг опостылела, показалась чудовищно лишенной смысла. И в этом Спирька все больше утверждался. Временами
Он даже испытывал к себе мерзость». А предельно лаконичная финальная часть шукшинского рассказа на надсловесном уровне приоткрывает разверзшуюся в душе героя бездну: «Закрыл ладонями лицо и так остался сидеть. Долго сидел неподвижно. Может, думал. Может, плакал…».
Характерно и сближение образных рядов рассказа «Леся» и баллады Высоцкого «Кони привередливые» (1972). В песне Высоцкого обращает на себя внимание подчеркнуто «пороговый» характер пространственных образов, созвучных «гибельному восторгу» влекомого к «пропасти», к «последнему приюту» героя:
Вдоль обрыва, по-над пропастью, по самому по краю
Я коней своих нагайкою стегаю, погоняю…
Что-то воздуху мне мало — ветер пью, туман глотаю, —
Чую с гибельным восторгом: пропадаю, пропадаю!
Полуосознанное стремление обрести за гранью «последнего приюта» райское, благодатное состояние увенчивается исповедью о мучительном незнании Бога, неготовности к подлинной встрече с Ним. В рассказе же Шукшина символический образ безудержной скачки получает конкретное сюжетное развитие в повествовании о главном герое: «… к свету Леся коней пригонял: судьба пока щадила Лесю. Зато Леся не щадил судьбу: терзал ее, гнал вперед и в стороны. Точно хотел скорей нажиться человек, скорей, как попало, нахвататься всякого — и уйти. Точно чуял свой близкий конец. Да как и не чуять». Посредством лицедейства, отчаянной игры герой Шукшина бессознательно надеется преодолеть боль внутренней пустоты, и в этом таится глубокий смысл трагифарсовой «драматургии» ряда произведений («Леся», «Генерал Малафейкин», «Миль пардон, мадам!», «Калина красная» и др.). Если в «Конях привередливых» экспрессивное, надрывное авторское исполнение усиливает ощущение трагизма духовной неприкаянности лирического «я», то в «Лесе» спокойный, разговорный тон речи повествователя контрастно оттеняет темные, иррациональные бездны в душе героя, а в заключительной части слово повествователя наполняется рефлексией о деформации коренных свойств национального характера «векового крестьянина», которая получит развернутое художественное воплощение в сцене гибели главного героя «Калины красной».
Источником напряженного драматизма бытия многих персонажей Шукшина и Высоцкого становятся, по выражению Л. новятся, по выражению Л. А. Аннинского, чувствование «незаполненной полости в душе» и при этом ощущение «невозможности стерпеть это», желание разными путями пережить самозабвенный «праздник», на время заполняющий «в душе эту бессмысленную дырку».
С данной точки зрения симптоматично мироощущение героев таких произведений Высоцкого, как «Мне судьба — до последней черты, до креста…» (1978), «Банька по-белому» (1968) и др.
В первом стихотворении пронзительная исповедь героя о «голом нерве» души оборачивается готовностью к жертвенному самоистреблению в поиске «несуетной истины» бытия: «Я умру и скажу, что не все суета!». В «Баньке по-белому» лирический герой своим трудным социальным опытом, символически запечатлевшимся в «наколке времен культа личности», трагедийным мирочувствием близок шукшинскому Егору Прокудину: «Сколько веры и лесу повалено, Сколь изведано горя и трасс…». Сокровенное движение обоих к исповедальному самоосмыслению вызвано потребностью вербализовать внутреннюю боль от «наследия мрачных времен», от разъедающего душу «тумана холодного прошлого». Подобная тональность и
Споведи героев Шукшина и Высоцкого входила в явное противоречие с духом и стилем «застойной» эпохи, знаменовала первые импульсы к очищающему прозрению нации. Сквозной для ряда песен Высоцкого символический образ бани («Банька по-белому», «Баллада о бане», «Банька по-черному», «Памяти Василия Шукшина»: «И после непременной бани, Чист перед Богом и тверез, Вдруг взял да умер он всерьез») невольно ассоциируется с эпизодом мытья Егора Прокудина в деревенской бане, знаменующим попытку облегчить давящий груз прошлого.
В основе острых коллизий, пронизывающих многие произведения двух художников, лежит напряженная тяга народного сознания к восстановлению утраченного чувства веры, обретению «праздника».
К этим размышлениям не раз возвращается шукшинский Егор Прокудин — и в разговоре с Губошлепом, и при попытке организовать «бардельеро»: «Нужен праздник. Я долго был на Севере…». Персонажи рассказов «Верую!» (1970), «Билетик на второй сеанс» (1971), «Гена Пройдисвет» (1972) все чаще томятся ощущением не так прожитой жизни, нереализованности духовного потенциала: «Прожил, как песню спел, а спел плохо. Жалко — песня-то была хорошая». Ярко выраженная драматургичность, распространенная диалоговая организация речевого пространства, порой игровое начало в поведении героев рассказов Шукшина оттеняют, как и в песнях Высоцкого, их невысказанную боль. Так, в экспозиции рассказа «Верую!» звучит важная психологическая Характеристика литературного героя, на которого «по воскресеньям наваливалась особенная тоска». В его бытовые разговоры, ссоры с женой парадоксальным образом «встраиваются» метафизические раздумья о душе («Я элементарно чувствую — болит»), которые прорываются и в диалоге с попом о разных типах веры. При этом попытки подменить мистический, надвременный смысл бытия рожденными тоталитарной действительностью суррогатами веры в «Жизнь», «в авиацию, в механизацию сельского хозяйства, в научную революцию-у», «в плоть и мякоть телесную-у» обнаруживают в зловеще-фарсовом, открытом финале рассказа свою несостоятельность и опасность: «И трое во главе с яростным, раскаленным попом пошли, приплясывая, кругом, кругом. Потом поп, как большой тяжелый зверь, опять прыгнул на середину круга, прогнул половицы… На столе задребезжали тарелки и стаканы. — Эх, верую! Верую! «.
Близкую по истокам и силе трагизма духовную подмену переживает и лирический герой баллады Высоцкого «Райские яблоки» (1978). Доминирующая во многих стихах-песнях Высоцкого о рае и райской жизни трагическая ирония сопряжена с тем, что к диалогу с Богом, духовному бытию как таковому их герой, как и персонажи названных шукшинских рассказов, с трудом прорываются, пытаясь преодолеть духовный вакуум современной эпохи, болезненную отчужденность от подлинного мистического опыта, — что, проявилось, например, в случаях с «верой» «в космос и невесомость» в рассказе «Верую!» или с размышлениями об «удобной религии» индусов в «Песенке о переселении душ» Высоцкого (1969). Глубинным содержанием произведений двух художников оказывается настойчивое стремление вернуть нации, отдельной личности понимание трансцендентного смысла и предназначения своего бытия.
Чувством «полного разлада в душе» мучается и шукшинский Тимофей Худяков («Билетик на второй сеанс»). В цепи трагикомических эпизодов рассказа, воспоминаний героя о молодости растет не объяснимая рационально неудовлетворенность прожитым, которая порождает в душе персонажа сложный сплав агрессии («хотелось еще кому-нибудь досадить») и чувствования ужасающей краткости неодухотворенного земного существования («червей будем кормить»). В гротескном эпизоде беседы с «Николаем-угодником» на грани «веселости» и острого драматизма звучит отчаянное признание Тимофея, заключающее, по сути, емкий диагноз духовного недуга общества: «Тоска-то? А Бог ее знает! Не верим больше — вот и тоска. В Боженьку-то перестали верить, вот она и навалилась, матушка…». В его искреннем обращении к «угоднику» сказалась напряженная жажда русской души обрести незыблемые, сакральные основы бытия, а в «комическом» повороте этого разговора, утопических надеждах героя «родиться бы… ишо разок» обнаружилась глубинная неготовность порабощенного лживой пропагандой русского человека в одночасье испытать духовное преображение.
Как и у героев Шукшина, в песне
«Моя цыганская» из недр потаенной, подсознательной жизни лирического «я» («В сон мне — желтые огни, И хриплю во сне я…») рождается стихийное взыскание духовной полноты личностного бытия, «райского» просветления внутреннего существа.
Подобная антидогматическая направленность раздумий о смысле жизненного пути, вере характерна и для сознания ищущих героев Шукшина. Так, в рассказе «Гена Пройдисвет» психологическое столкновение артистичной, нешаблонно мыслящей натуры Генки с «верующим» дядей Гришей обусловлено целым комплексом причин. Больно ранящий центрального персонажа вопрос веры заставляет его, как и лирического героя «Райских яблок», «Моей цыганской», искать зримых оснований этой веры, не принимать внешне правильной, гладкой проповеди «новообращенного» дяди Гриши о суетности земной жизни, об «антихристе 666»: «А потому бледно, что нет истинной веры…». Стихийное мироощущение героя оказывается внутренне конфликтным: отсутствие духовного опыта соединяется здесь с предельной душевной искренностью, доходящей в сцене спора и борьбы с «оппонентом» до обнаженности и, что особенно существенно, с усталостью от любых проявлений бесплодного дидактизма, «притворства», ставших знамениями эпохи.
Творчество Шукшина и Высоцкого несло в себе емкое художественное осмысление общественного климата «застойных» десятилетий. Социально-психологическая реальность их произведений нацелена нередко на исследование массового агрессивного сознания, психологии человека, обманутого идеологическими лозунгами и обремененного комплексом обиды на окружающий мир.
В «драматургичной» динамике многих шукшинских рассказов именно агрессивное сознание персонажей формирует атмосферу общественной конфронтации — как, например, в известном рассказе «Срезал» (1970), где в сценично выписанной фарсовой сцене «спора» Глеба с кандидатами-горожанами в присутствии «зрителей» проступает комплекс глубинной неудовлетворенности пытающегося самостоятельно мыслить сельчанина — ходульными штампами времени («не приходим в бурный восторг ни от КВН, ни от «Кабачка 13 стульев»»). Эта неудовлетворенность и обида экстраполируются народным сознанием, переживающим утерю традиционных культурных корней, на всех «приезжих» из города: «…а их тут видели — и кандидатов, и профессоров, и полковников». Сходная коллизия в сложных социально-психологических взаимоотношениях между городом и селом возникает и в иных рассказах Шукшина («Постскриптум», «Чудик», «Материнское сердце» и др.). И в ряде произведений Высоцкого, поэта, в отличие от Шукшина, совершенно городского, но чрезвычайно чуткого к конфликтным узлам эпохи, драматическое и комическое изображение полнейшей дезориентированности выходца из села в чуждой ему социокультурной среде города оказывается значимым и художественно полнокровным — в песенной дилогии «Два письма», (1966-1967) песне «Поездка в город» (1967).
В «Двух письмах» через раскрытие языковых личностей персонажей автором постигается значительный культурный разрыв между городом и селом, что становится очевидным как в мифологизированных представлениях героини о городской жизни, так и в восторженных признаниях обращающегося к своей «темной» жене Коли:
До свидания, я — в ГУМ, за покупками:
Это — вроде наш лабаз, но — со стеклами…
Ты мне можешь надоесть с полушубками,
В сером платьице с узорами блеклыми.
…Тут стоит


1 Звезда2 Звезды3 Звезды4 Звезды5 Звезд (2 оценок, среднее: 5,00 из 5)


Сочинение по литературе на тему: Василий Шукшин и Владимир Высоцкий: параллели художественных миров


Василий Шукшин и Владимир Высоцкий: параллели художественных миров